Вместо предисловия [к сборнику «Время жить»] - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помимо газетных очерков, впечатления этих поездок воплотились в рассказы, составившие сборники: «Большое сердце», «Две силы», «Зерно жизни». А затем все виденное и пережитое тогда вернулось ко мне в новом образе, и я снова стал писать о Волге и Донбассе военной поры, о Волховском и Воронежском фронтах и, наверное, никогда не рассчитаюсь до конца с этим материалом.
После войны я начал жизнь профессионального литератора. Еще в марте 1942 года, когда я был на Волховском фронте, меня заочно приняли в Союз писателей. Произошло это с идиллической простотой. На заседании, посвященном приему в ССП, покойный Леонид Соловьев прочел вслух мой военный рассказ, а покойный А. А. Фадеев сказал: «Он же писатель, давайте примем его в наш союз…»
Первое время я много ездил по стране и писал много очерков и рассказов. Особенно значительной и щедрой на впечатления была поездка по Курщине, длившаяся почти все лето. Год назад засуха опалила курскую землю, машинный парк МТС был ничтожен. Пахали на коровах, а то и на себе, затем на полях появился шадровский сеятель с лукошком, убирали хлеб косами и серпами; щи варили из крапивы, кислая запущенка считалась лакомством. И вдруг, будто оазис в пустыне, деревня Черкасские Конопельки, возле Суджи, колхоз «Луч», зажиточный, сытый, звенящий песнями, а в нем председательница Татьяна Петровна Дьяченко! Малограмотная, с натугой «разбирающая» газету, безмерно талантливая в каждом крепко поставленном слове, в каждом выразительном, картинном жесте, в каждом решении, за которым — молниеносный охват тех или иных противоречивых сложностей. Эта пожилая, грузная, с ласково-грозными глазами женщина была от бога организатором, трибуном, вожаком. Потом я писал о ней впрямую и косвенно, наделяя терпким ароматом ее личности других героев, она была так богата, что ее на многих хватало; неожиданно для меня самого она прорвалась в Егора Трубникова — председателя, хотя прямым прообразом был К. П. Орловский. Наиболее полно образ Татьяны Петровны воплотился в Крыченковой, героине повести и фильма «Бабье царство», пьесы «Суджанские мадонны», оперы «Русские женщины» Кирилла Молчанова.
В эти годы мне дано было счастье близкого видения Андрея Платонова. Он дружил с моими родителями, часто бывал у нас, а со мной ездил на Ваганьковское кладбище, где, сидя у могилы его безвременно умершего, красивого, одаренного и несчастного сына, мы распивали четвертинку. Платонов говорил так же мощно и неповторимо, как и писал. Говорил он о многом: о Пушкине и Горьком, Грине и Хемингуэе, Шпенглере, Фрейде, Павлове, а еще о паровозах, русской сказке, о войне и человеческом одиночестве, но никогда не говорил о «литературных делах» и вреде бы не подозревал, что они существуют. Он был очень сильным спорщиком, но порой, наскучив возражениями противников, задорных и ему неравных, давил их не новыми доказательствами, а эмоциональной вспышкой боли, усталости и насмешки.
Я ему долго подражал, вернее, пытался подражать. Целый период моей литературной учебы состоял в том, что отчим вытравлял Платонова из моих фраз. Андрей Платонов знал об этой борьбе и был целиком на стороне отчима. Когда один ленинградский литератор в рецензии на мой сборник написал: «Нагибин, как и его учитель А. Платонов, наивно полагает силу литературы в слове», он, даже не улыбнувшись великолепию этой формулировки, сказал с досадой: «Какой я учитель! У меня учиться нельзя. Как стал на меня чуть похожим, так и сгинул». Я оценил этот совет…
Конец сороковых — начало пятидесятых годов — наиболее трудная пора в моей литературной жизни. За пять лет я издал всего один тощий сборник, к тому же бедный художественно. Я был в растерянности. Более удачные, а следовательно, более сложные, острые рассказы отвергались, а проникало в печать лишь худшее из написанного, и я начал утрачивать представление о том, что в литературе хорошо, что плохо. Андрея Платонова уже не было. Кругом разруганный — и за чистейший, трогательнейший рассказ «Семья Иванова», и за нежные сказки о Финисте — Ясном Соколе, и за мудрые рассказы о войне — Платонов лег в землю рядом с сыном. Огромный, добрый, наивный, вечно воодушевленный Леонид Соловьев угодил в лагерь. Отчим, сам переживавший душевный кризис, к тому же тяжело болевший, твердил одно: «Старайся писать как можно лучше, все остальное придет».
Я внял этому несколько беспредметному совету и написал рассказ «Трубка», ставший наряду с «Зимним дубом» едва ли не самым популярным из всего мною написанного[2]. Читательский отзвук был на редкость горяч и дружен. Собственно говоря, лишь с появлением «Трубки» изведал я то странное, безмерно волнующее чувство, что у тебя есть читатель. Но в «Литературной газете» «Трубку» зверски изругали. И я еще больше запутался. Меж тем приближался 1953 год…
С этого года начинается наиболее счастливый период моей литературной жизни, длящийся и по сию пору. Один за другим выходили рассказы, добро и крепко замеченные читателями: «Зимний дуб», «Комаров», «Четунов сын Четунова», «Ночной гость», «Слезай, приехали» и др. В критических статьях появились высказывания, что я наконец-то приблизился к художнической зрелости. Между тем многие из этих рассказов были написаны еще на исходе сороковых годов, но оставались под спудом.
«Зимний дуб», «Скалистый порог», «Человек и дорога», «Последний штурм», «Перед праздником», «Ранней весной», «Друзья мои, люди», «Погоня», «Чистые пруды», «Далекое и близкое», «Чужое сердце», «Переулки моего детства», «Ты будешь жить» — вот далеко не полный перечень сборников, вышедших у меня в период 1953–1975 годов. Обратился я и к новому для меня жанру — повести. Кроме «Трудного счастья», в основе которого лежит рассказ «Трубка», и «Бемби», написанного вдоль, а иногда и поперек известной лесной сказки Феликса Зальтена, я написал повести «Павлик», «Страницы жизни Трубникова», «Далеко от войны», «На кордоне», «Перекур». Принципиальное значение имел для меня «Павлик», ибо тут я попытался рассчитаться с тем душевным недорослем, не способным на самостоятельное бытие, о котором говорил вначале.
Один из близких друзей взял меня однажды на утиную охоту. С тех пор в мою жизнь прочно вошла Мещера, мещерская тема и мещерский житель, инвалид Отечественной войны егерь Анатолий Иванович. Я написал о нем книгу рассказов и сценарий художественного фильма «Погоня», но, помимо всего, я просто очень люблю этого своеобычного, гордого человека и ценю его дружбу.
Может показаться странным, как вяжется охота с любовью к животным. Но если исключить тех толстомясых стрелков, которым услужливые егеря нагоняют дичь на дробь, то все охотники любят животных. Выстрел по стремительно летящей утке, по мощно рвущемуся из крепи тетереву, по любой птице, любому зверю, защищенному своей быстротой, резвостью, ловкостью, — это не жестокость, убивая на охоте — любишь… Но сейчас, в пору жесточайшего оскудения природы, лучше погодить с этой вот любовью…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});